– Открой! Слышишь?! Немедленно открой мне дверь, – визжит Маша, – выпусти меня!!!
– Она открыта! – Я поднимаюсь с пола. – В другую сторону толкни...
– Скотина! – бросает она напоследок и хлопает дверью.
Я подхожу к двери, приоткрываю ее, оставляя безопасную щель, и говорю вслед этой мегере:
– Хотел бы напомнить, мадам, что сумка, в которой вы транспортируете свои вещи, все-таки моя. Мне будет не с чем ездить в командировки, дорогая!
– Самовлюбленный болван! Тварь! Ненавижу тебя, – несется от лифта.
– И импотент! Ты забыла добавить. – Я прикрываю дверь. В нее немедленно что-то бухает. «Сто процентов кожу поцарапает. Или ручку порвет», – сожалею я про себя и возвращаюсь в спальню.
Таня уже оделась, забрала волосы в хвост и озирается по сторонам.
– Эта неврастеничка прихватила что-то из твоей одежды? Не обращай внимания, зайка, это старая история. Никак не заберет остатки своих вещей. – Я бессильно развожу руками.
– При этом в остатках нижнее белье. Никогда не видела «бывших», которые забирают свои колготки и трусы в последнюю очередь! – Таня презрительно смотрит куда-то в область моего члена.
– Там были трусы?! Надо же! – Я оглядываюсь, соображая, что бы на себя напялить.
Мы вместе выходим в прихожую, и я внезапно чувствую такую усталость от всей этой бодяги, что не нахожу ничего лучше, чем сказать:
– Ты уже уходишь? Может, кофе выпьем? Или вина? – и получаю звонкую пощечину. Стоит заметить, что у Тани удар сильнее.
– О! – вскрикиваю я. – Кажется, я только что случайно наступил на чьи-то моральные принципы!
– У тебя редко бывают девушки?! – Она пытается залепить мне вторую, но я уворачиваюсь.
– Ужель та самая Татьяна?! Значит, ложиться в постель с малознакомым, но довольно известным молодым человеком после одного совместного обеда можно, а случайно пересечься с его девушкой нельзя? Поясните дискурс, я как-то отстал.
– Мудак! – цедит Таня. – Где моя обувь?
– В пизде! – довольно внятно отвечаю я и иду в гостиную. Ненавижу слово «обувь». Жуткая казенщина. – Дверь открыта.
Через несколько секунд дверь действительно хлопает с другой стороны квартиры. Вернувшись в прихожую, я достаю из сумки туфли, отношу к лифту и аккуратно вручаю их Тане:
– Босоно-о-ога и простоволо-о-оса ступаешь ты на этот путь, дочь моя! Я б тебя перекрестил на дорогу, но я еврей...
От ее ответа меня спасает приехавший лифт. Я возвращаюсь в квартиру, подхожу к большому зеркалу и осматриваю лицо. Царапины от чьих-то ногтей все же остались. Сорвут мне когда-нибудь эфир эти девушки, как пить дать!
Я смотрю на себя в зеркало и думаю, что поселять девушек дома нельзя, даже временно.
– Это все-таки семейный очаг, тепло, уют, выпивка и все такое, – разговариваю я со своим отражением. – Дом превратился черт знает во что. Нечто среднее между борделем и школой злословия. Так нельзя, Андрей, – корчу я укоризненную рожу. – Так нельзя. Пора бы уже взяться за голову, Андрей, и вести себя как серьезный мужчина. Отныне все соития только на нейтральной территории.
По пути в гостиную я нажимаю на кнопку музыкального центра. Включаю кофе-машину, достаю из холодильника бутылку Perrier, делаю первый глоток, смотрю в окно.
«Come on come on come on, now touch me, baby! Can’t you see, that I’m not afraid», – взрывает комнату Джим Моррисон. Я прохожу в ванную комнату. Сыплю на дно ванны каких-то зеленоватых кристаллов, подаренных малознакомым буддистом (они что-то такое делают... расслабляют или доставляют... не помню), включаю воду и возвращаюсь в гостиную.
На стене висит черно-белое фото, на котором запечатлен я в образе Святого Себастьяна, распятым на уличном фонаре с помощью телевизионного кабеля, с воткнутыми в плечи, грудь и живот штекерами вместо стрел. Чресла опоясаны рваной футболкой с олимпийским Мишкой, на голове бейсболка «New York Yankees». Талантливый двадцатипятилетний фотограф из Брянска, который год назад четыре дня мучил меня в студии, умер от передоза, поэтому теперь я вру всем, что фото сделал Дэвид Лашапель, во время своего двухдневного визита в Москву.
Глядя на дорожки вытекающего из распятого меня кетчупа, думаю о том, что еще какое-то время назад знакомства с девушками носили сильный культурологический оттенок:
– Настроение как на той моей фотографии, которую делал ЛаШапель. Помнишь, она еще получила приз в... Венеции? ( Говорится как можно небрежнее.)
– Тебя фотографировал ЛаШапель?! (Восторженно.)
– Да ничего особенного. (Еще более небрежно, в сторону.) Стоило ли устраивать из этого такой шум?! Хочешь посмотреть?
Теперь же все начинается с пошлейшего, но результативнейшего вопроса:
– Хочешь работать в Останкино?
Как правило, им же на следующее утро и заканчивается. С приставкой «все еще».
Я хотел бы объяснить собственную деградацию до простых и пошлых вопросов общим падением культурного уровня соискательниц. Или тем, что я стал добрее или снисходительней, перестав заострять внимание на небогатом девичьем духовном мире. Но статистика довольно мерзкая вещь. Если псевдофото Лашапеля вызывало интерес у тридцати-сорока процентов аудитории, то предложение работы в бетонной коробке на берегу Останкинского пруда находит живой отклик не менее чем у семидесяти процентов девушек. Что-то неуловимо изменилось, kids. Проще говоря – видимо, я стал звездой.
Момент осознания этого факта был довольно забавным. Чувство собственного величия, или ЧСВ, как иронично именуют его гениальные дебилы с сайта lurkmore.ru, слегка забрезжило, когда малознакомые люди начали угощать меня в баре выпивкой. Засияло, когда в метро молодые гости столицы стали щелкать меня камерами своих сотовых, а «GQ» сделал со мной четырехполосное интервью (за которое три года назад я отдал бы свой мизинец – или мизинец одной из своих тогдашних подружек). Но окончательно воссияло ЧСВ в ту минуту, когда бабушка-консьерж в моем подъезде в очередной раз напомнила мне, что я не сдал сто восемнадцать рублей на оплату ее ежемесячного труда.